– Я даю тебе триста марок.
– У меня старый абвер, – сказал гем, – и немного слизи в него попадает. Он порван в двух местах. За триста марок ты сможешь купить себе новый и целый.
– Это ничего. Ты купишь себе новый и целый, а этот отдай мне. Помоги мне, брат, я уже по-настоящему задыхаюсь...
– Хорошо, – сказал он. – Но дай мне еще пятьдесят марок, потому что я до вечера должен буду ходить голый в этой слизи.
– Пусть будет так, – сказал я.
Я отслюнил бумажки, а гем разделся. Абвер действительно был очень старый, колечки позеленели, поистерлись, под мышками были солидные прорехи: пот разъел латунь.
– А вонючка в глатце есть? – спросил я.
– Есть.
– Как его звать? – я отстегнул еще десятку.
– Карузо. При нем два столба. Не спрашивай ни о чем сам – они подойдут и спросят.
– Отлично, брат, – сказал я. – Ну, просто лучше не бывает.
Я натянул абвер, ежась от кислого прикосновения металла. Рукава были пониже локтя, фартук впереди доходил до середины бедер, капюшон с тонкой вуалью закрывал лицо, оставляя только рот. Ладно, а прорехи под мышками мы заделаем... и все. Теперь эти кандидаты в потрошители меня могут бегать со своими пеленгаторами, пока не изойдут на пот и слезы.
А гем ушел, ни о чем не спрашивая и не оглядываясь. Хороший народ гемы. Ненавязчивый. Вот только граждане их не любят. Вообще, я обратил уже внимание, граждане здесь многих не любят: гомиков, наркоту, бродяг, трансверзов, хюре; в Германии с этим помягче, а в Сибири нет совсем, так что национальный характер тут, похоже, ни при чем. Покойный Кропачек говорил, что такая безопасная "праведная злость" характерна для комплекса поражения, а у сибиряков этого комплекса нет, сознание успело перестроиться: империя развалилась, метрополия погибла, но колония-то обрела независимость и процветает... С Филом можно было бы поспорить, тыча пальцем в разные места и времена, но это не самое благодарное занятие: спорить с теми, кто уже там, где нас нет. И еще Фил говорил: а вот представь на минуту, что победили большевики – и разворачивал апокалиптическую картину: ГУЛаг от Лиссабона до Анадыря, истребление десятков миллионов – сначала по имущественному признаку, а потом, учитывая, что побежденный всегда воскресает в победителе – и по национальному, – торжество серости, остановка в развитии, сползание и опрокидывание в средневековье... Боюсь, я не слишком прислушивался к нему – недаром он мне так часто вспоминается последнее время. Все чаще и чаще... Большевики вовсе не были так уж фатально обречены, говорил Фил, затяни Гитлер с началом похода, или окажись на месте душки Ворошилова какой-нибудь солдафон – вон сколько их тогда постреляли! – какой-нибудь Штерн, Тухачевский или Жуков – и ага! И даже в Сибири они могли бы остаться у власти, догадайся быстренько сделать то, что сделал чуть позже толстый Герман: облей говном бывшее начальство, покайся в грехах, побей себя в грудь, покричи, что ошибки исправлены – исправлены ведь, все же на свободе! – и вперед, к победе коммунизма... дать небольшую передышку – и можно опять набивать лагеря... Да, это было классе в девятом: мы с Филом, Майкой, Копытом, еще с кем-то, человек семь нас было, – спускались по Чулыму на плоту и остановились на ночевку у разрушенной пристани, зашли в тайгу – и наткнулись на старый лагерь. Сто лет тут никого не было, все заросло осиной, тонкой, больной, проволока, конечно, была с кольев снята, но сами колья оставались, и колья, и вышки, и бараки, конечно, и мы вошли в один барак, там было темно, мы стояли и ждали, когда глаза приспособятся к полумраку, и вдруг сверху стал падать какой-то мусор, сначала показалось: чешуйки коры... оказалось – клопы, они падали на нас и присасывались на лету, и жрали, сразу наполняясь красным... с Майкой сделалась истерика, мы тут же бросились к реке, смывать с себя это, вода была ледяная – июнь, самое начало, – потом голыми плясали у костра, пока сушилась одежда, стало даже смешно, но оказалось, что мы так ни черта и не смыли, и только на третий день удалось устроить настоящую баню и стирку... ждут, гады, сказал Фил, это сколько же они ждут...
За всеми этими воспоминаниями я едва не проскочил глатц. Я и не понял бы, что это глатц, если бы не пустота вокруг странного здания: плоской коробки из серого бетона с окнами-щелями под самой крышей – и ампирным фасадом. Вокруг было огромное множество людей, всем было плохо под открытым небом – но никто даже не смотрел в сторону этого дома... так уж они брезговали гемами... Ну да, начать выгонять гемов из-под крыши значит, по самые уши искупаться в том презрении, которое гемы питают к "плаве". Поэтому плава, то есть не-гемы, то есть так называемые "нормальные люди", просто вынуждены делать вид, что непреодолимо брезгуют гемами... Даже передо мной расступались и отворачивались, если я подходил близко – а ведь я по внешности был "высоким гемом", то есть гемом не из глатца, гемом, имеющим работу, семью, квартиру... гражданином, слегка съехавшим на учении мудреца Урси. Итак, я подошел к фасаду – он был фальшив до омерзения – и поднялся на крыльцо.
За дверью меня встретил полумрак, прохлада с привкусом подвальной сырости, и сложная гамма запахов. Изнутри здание выглядело еще страннее, чем снаружи. Войдя, я оказался на узком, меньше метра шириной, карнизе, который по периметру опоясывал все помещение – недостроенный плавательный бассейн, догадался я... большой, однако, бассейн... Внизу, на трехметровой глубине, был глиняный пол, изрытый окопчиками, земляночками и прочими щелями – собственно глатц. Карниз с полом сообщались где лестницами, где просто широкими досками. На глатце было около сотни гемов – лежали, сидели, искались, что-то шили, вязали, занимались мелким ведьмачеством: так, прямо подо мной лохматая девочка деятельно мастурбировала, уставясь в качающееся на нитке круглое зеркальце; многие курили травку, и сладковатый запах дыма оттенял все прочие ароматы глатца. Я прислонил велосипед к стене и пошел по карнизу влево – мне показалось, что там дальше есть незанятые места. Так и вышло. По третьей по счету лестнице я спустился и, перешагнув через спящую парочку, расположился на треугольнике примерно два на три метра, не помеченным ничьим присутствием. Я положил сумку под голову, разулся и лег. На всей земле не было для меня более спокойного места.